На главную страницу проекта


(Текст публикуется по: Андреев Ю.В. Цена свободы и гармонии. Несколько штрихов к портрету греческой цивилизации. СПб., 1999 г. Из-за определенных ограничений, накладываемых форматом html, изъяты примечания, а греческий текст идет в упрощенном виде - без придыханий и ударений.)

Ю.В. Андреев. Цена свободы и гармонии. Несколько штрихов к портрету греческой цивилизации

Глава 6. Индивид и полис. Между Сциллой тирании и Харибдой деспотии закона

 

Варвар рожден для рабства, а грек для свободы.
Еврипид

Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать...
А. Пушкин

Ранний полис возник как противовес той стихии индивидуализма которая наложила свой ясно различимый отпечаток на все развитие греческого общества, начиная уже с периода темных веков, хотя особой силы ее напор на устои традиционного общинного коллективизма достиг в эпоху Великой колонизации. Вступая на новый этап своей истории, ознаменованный зарождением цивилизации полисного типа, греки в отличие от народов Востока уже успели в достаточной мере вкусить личной свободы и постарались сохранить ее за собой также и в новых для них условиях раннеклассового общества. Сохранение за каждым индивидом определенного минимума личной свободы было тем основным требованием, которое скорее инстинктивно, нежели осознанно предъявлялось к только еще начавшему складываться государству. Это требование во многом обусловило и выбор самой его формы. Типичная для стран Востока авторитарная форма государства в двух основных ее вариантах деспотической царской власти и жреческой олигархии в Греции первой половины I тыс. до н. э. не прижилась. Она не вышла здесь из своей, так сказать, «экспериментальной стадии», о чем свидетельствует судьба раннегреческой тирании, к которой нам вскоре еще предстоит вернуться. В обществе свободных собственников, каким в основе своей было греческое общество архаического времени, государство, стоящее вне общества и даже над ним и диктующее ему свою волю, как это было на Востоке, было абсолютно неприемлемо. Здесь нужно было государство совсем иного типа, которое взяло бы на себя, прежде всего, функции посредника и примирителя в отношениях как между отдельными индивидами, так и целыми их группами: классами, сословиями, социальными слоями. Вполне естественно, что в своем основном качестве регулятора всей общественной жизни государство, в представлении греков, должно было обладать властью и силой, далеко превосходящими силу каждого отдельно взятого индивида. Признание безусловного приоритета интересов государства перед интересами личности было основополагающим принципом всех греческих политических учений от крайне олигархических до крайне демократических. Различались лишь конкретные формы и способы реализации этого принципа. Каждый грек хорошо понимал, что только совокупная мощь всех граждан полиса может служить гарантией его личной свободы, и готов был поступиться своими индивидуальными амбициями во имя высшего блага государства.

Лежащая в основе конституции типичного греческого полиса идея «общественного договора» или добровольного согласия и гармонии интересов всех составляющих его индивидов нашла свое прямое выражение уже в самом его архитектурном облике, пространственной организации и планировке. Занимавшие центральную часть города общественные здания и храмы, площадь агоры и твердыня акрополя всем своим величественным ансамблем демонстрировали внутреннее единство полиса и стойкую солидарность его граждан. В то же время со всех сторон окружающие этот ансамбль частные жилые дома воспринимались как символические воплощения свободы и независимости отдельных личностей внутри гражданского коллектива. Каждый дом был резко обособлен от всех остальных и представлял собой замкнутый прямоугольный комплекс практически без фасада, с оштукатуренными голыми стенами, с едва заметным входом (чтобы он не слишком бросался в глаза, его обычно устраивали не с улицы, а со стороны какого-нибудь глухого бокового прохода), с маленькими окошками, прорезанными высоко над землей, под самой крышей. Греческий дом никогда не открывался наружу, а только вовнутрь — туда, где хозяин проводил время с женой и детьми либо в небольшом внутреннем дворике, либо в прохладном портике, защищенном от знойных лучей летнего солнца. Сюда не было доступа посторонним, если только их не приглашал сам хозяин. Древний грек, пожалуй, с еще большим правом, чем современный англичанин, мог бы сказать:«Мой дом — моя крепость».

Другим символом и одновременно гарантией личной свободы гражданина полиса был его земельный надел так же, как и его городской дом, резко обособленный от других таких же наделов, разбросанных по сельской округе города-государства. В некоторых местах, как это было, например, в Херсонесе Таврическом, он обносился даже особой кaмeннoй оградой, чтобы каждый видел, что перед ним — частное Падение. Полисная община гарантировала каждому своему члену неприкосновенность его личности и имущества, их защиту от всех как внешних, так и внутренних врагов. По свидетельству Аристотеля, в Афинах первый архонт, вступая в должность, прежде всего объявлял через глашатая, что каждому гражданину предоставляется право владеть тем имуществом, которое он имел до начала нового архонт ства, и сохранять его до самого его конца. Архонт — древнейшая из всех афинских государственных должностей, и юридическая формула которую сообщает здесь Аристотель, видимо, может считаться одним из самых ранних правовых актов афинского полиса.

Полис защищал не только имущество гражданина, но и его самого от насилия в любых его видах, принудительного захвата и обращения в рабство. Известно, например, что долговая кабала — этот тяжелый внутренний недуг многих раннеклассовых обществ — была широко распространена и в архаической Греции. Однако к началу V в. до н. э. она исчезла почти повсеместно, за исключением лишь некоторых наиболее отсталых областей греческого мира, таких, как Крит. Разумеется, долговое рабство исчезло не само собой, а благодаря специальным мерам, принятым самими полисными государствами для того, чтобы спасти свои гражданские общины от разъедавшей их как раковая опухоль, язвы ростовщичества. Греческая историческая традиция донесла до нас память о так называемой «сейсахтейе» (букв. остряхивании бремени») — отмене долгов и ликвидации долговой кабалы, осуществленной Солоном в Афинах в 594 г. до н. э. Но свои Солоны, вероятно, были и во многих других греческих полисах, не только в Афинах. Просто мы о них ничего не знаем.

Законы полиса защищали свободного гражданина от разного рода физических унижений, истязаний и членовредительства. Сравним два свидетельства греческих авторов. В гомеровской «Илиаде» Одиссей, один из ахейских «царей», без всяких церемоний и, видимо, совершенно не заботясь о последствиях своего поступка, избивает на глазах у всего народа крикуна и смутьяна Терсита, человека, как говорится, «без роду без племени». Среди присутствующих при этом ахейцев не находится ни одного человека, который вступился бы за жертву этого, как мы сказали бы теперь, «должностного произвола». Напротив, все смеются над Терситом и криками выказывают свое одобрение этому «новому подвигу» Одиссея. И другой пример, относящийся совсем к иному времени. В так называемой «Псевдоксенофонтовой Афинской политии», антидемократическом памфлете времен Пелопоннесской войны, автор («Старый олигарх») жалуется, что в Афинах он не может на улице избить слишком дерзкого раба, так как по одежде его невозможно отличить от свободного простолюдина, а избиение человека даже самого простого звания, будь он гражданином или хотя бы метеком (чужеземцем), считалось уголовно наказуемым деянием. Между этими двумя свидетельствами лежит большая временная дистанция продолжительностью более трех столетий. Прогресс в осознании и соблюдении прав человеческой личности очевиден. В демократических Афинах было строго запрещено законом пытать свободного человека, даже если он подозревался в совершении какого-либо преступления. Раба, напротив, подвергали пытке во время допросов в обязательном порядке, ибо считалось, что без столь сильных средств физического воздействия правды от него не добьешься. Даже приговоренного к смерти преступника, если он был свободным человеком, старались отправить на тот свет без лишнего мучительства, самым гуманным способом, например, с помощью чаши с ядом. Большие публичные казни, превращавшиеся в своего рода кровавые спектакли для народа, как это будет позднее в Риме и еще позже в средневековой Европе, в Греции популярностью не пользовались.

Вообще столь актуальная в наше время проблема «прав человека» впервые возникла именно в Греции (в странах Востока она просто никогда не существовала), хотя решалась она в каждом государстве по-разному в зависимости от характера его политического устройства, Уровня социально-экономического развития, культурных традиций и т. п. Исторический опыт древних греков, вобравший в себя всю невероятную пестроту и многообразие форм их культуры и государственности, предлагает нам весьма широкий спектр попыток решения вопроса о соотношении интересов личности и общества, представленного гражданским коллективом полиса. Остановимся, прежде всего, на двух прямо противоположных гранях этого спектра, каковыми, очевидно, могут считаться, с одной стороны, греческая версия режима личной власти, или тирания, с другой же, так называемый «ликургов космос», в течение нескольких столетий существовавший в Спарте. В первом из этих двух случаев авторитарная, не считающаяся с нормами и традициями полисного общежития личность подминает под себя коллектив. Во втором случае все обстоит прямо противоположным образом: гражданский коллектив, суверенная воля которого воплощена в не подлежащем обсуждению законе, подчиняет себе личность и, более того, пытается полностью ее в себе растворить.

Сами греки склонны были видеть в тирании прежде всего триумф сильной, неординарной личности, одаренной необыкновенными способностями и настойчиво прокладывающей себе путь к власти, не считаясь ни с какими преградами. В сохраненных греческой исторической традицией биографиях тиранов нашла свое воплощение вообще характерная для греческого менталитета вера в жизненный успех как высшее предназначение человека. В характере типичного тирана, такого, каким его изображает, например, Геродот в целой серии исторических новелл о тиранах старшего поколения, живших в VII—VI вв. до н. э., обращают на себя внимание три основные черты: редкая удачливость, исключительная предприимчивость и изобретательность и ярко выраженная экстравагантность или ненормативность поведения. Все это придает тирану определенное сходство с мифическим или сказочным героем, резко выделяя его среди толпы простых смертных.

В начале жизненного пути тирана удача почти неизменно сопутствует ему, а некоторые обстоятельства его биографии позволяют видеть в нем своего рода избранника богов. Его рождению нередко предшествуют всякого рода чудесные знамения. О его появлении на свет возвещают многозначительные прорицания божества. Едва родившись, он чудесным образом спасается от гибели. Так, например, был спасен младенец Кипсел, будущий тиран Коринфа, спрятанный своей матерью в ларце-кипселе (отсюда будто бы и происходит его имя) и благодаря этому избежавший смерти от рук подосланных к нему убийц. Одним из самых удачливых людей своего времени считался тиран о-ва Самоса Поликрат (вторая половина VI в. до н. э.). О его карьере довольно подробно рассказывает Геродот: «Он заключил договор о дружбе с Амасисом, царем Египта, послал ему дары и получил ответные подарки. Вскоре за тем могущество Поликрата возросло, и слава о нем разнеслась по Ионии и по всей Элладе. Ведь во всех походах ему неизменно сопутствовало счастье. У него был флот в сто 50-весельных кораблей и войско из 1000 стрелков. И с этой военной силой Поликрат разорял без разбора земли друзей и врагов... Так-то Поликрату удалось захватить много островов и много городов на материке...». В дальнейшем, однако, стало ясно, что благосклонность богов к тирану Самоса была всего лишь коварно подстроенной западней. В упоении от своей необычайной удачливости Поликрат совершенно забыл о всякой осторожности. Чтобы еще раз испытать судьбу, он бросил в море самый ценный из своих перстней, и тот вновь вернулся к тирану в брюхе большой рыбы, выловленной у берегов Самоса. За все выпавшее на его долю счастье Поликрат заплатил страшной ценой. Персидский наместник Лидии (западная часть Малой Азии) Оройт заманил его в свою столицу Сарды под предлогом переговоров и, предав мучительной казни, велел распять его тело на кресте. Эта поучительная история, как и многие другие логосы (вставные новеллы) в книге Геродота, должна была служить наглядной иллюстрацией к излюбленной идее великого историка о зависти богов, преследующей всякого выдающегося человека.

Образцом исключительной предприимчивости и хитроумия, вообще свойственных тиранам, тот же Геродот склонен был считать знаменитого правителя Афин Писистрата. В один прекрасный день он предстал перед афинянами, весь израненный, в повозке, запряженной также пораненными мулами, и с помощью этой хитроумной уловки сумел убедить своих простодушных сограждан в том, что его жизни угрожает серьезная опасность, добился, чтобы народ выделил ему в качестве охраны триста человек, вооруженных дубинами, и затем с их помощью захватил акрополь, став таким образом тираном. В другой раз, когда ему вновь пришлось бороться за отнятую у него власть, Писистрат, по словам Геродота, сыграл на суевериях толпы и обставил свое очередное вступление в Афины как своеобразный спектакль: перед ним по улицам города ехала на колеснице высокая и статная женщина в полном вооружении, изображающая саму богиню Афину. Таким способом тирану удалось уверить народ в том, что ему покровительствует верховное божество афинского государства, и доверчивые афиняне вновь признали его своим властителем.

Незаурядность личности тирана проявлялась не только в его способности захватить и удерживать власть над полисом, а в некоторых случаях и передать ее своим наследникам, но и в его манере себя вести. Дворы многих греческих тиранов славились своим блеском и роскошью, в которых они явно пытались соперничать с царями Вавилона, Лидии, Египта и другими восточными владыками. Свои полисы тираны украшали великолепными зданиями храмов. Так, при Писистрате на афинском акрополе был воздвигнут новый большой храм Афины — так называемый Гекатомпедон («Стофутовый»). Привлеченные слухами о чрезвычайной щедрости тиранов, к их дворам стекались со всей Греции прославленные поэты и художники. Репутацией завзятых меценатов пользовались тот же Писистрат, его сыновья Гиппий и Гиппарх и некоторые другие тираны, как архаического периода, так и более позднего времени. Многие тираны не Тупились на расходы, устраивая роскошные празднества для народа, хотя издержки на их устройство они покрывали в основном за его же счет. При Писистрате в Афинах впервые начали справлять праздник Великих Дионисий. На одном из этих празднеств в 533 г. до н. э. актер и драматург Феспид поставил первую в истории греческого театра трагедию. Все эти жесты, посредством которых тираны выставляли напоказ свою «царственную щедрость» и необыкновенную широту натуры, несомненно, должны были импонировать народу и сужали их фигуры ореолом почти божественного величия, хотя, поступая таким образом, тираны лишь следовали древней аристократической традиции демонстративного потребления богатства, стремясь сказать, что в богатстве, как и в могуществе, им нет равных.

Однако довольно часто тираны поступали как раз наперекор существующим обычаям и традициям, открыто пренебрегая мнением народа, и, бросая вызов общественной морали, совершали иногда экстравагантные, как бы нарочито безрассудные, иногда же просто чудовищные деяния. Так, тиран соседнего с Коринфом города Сикиона Клисфен распорядился заменить древние дорийские названия трех местных фил (родоплеменных объединений граждан) на новые издевательски непристойные прозвища, образованные от греческих слов обозначающих свинью, осла и поросенка. Не ограничившись этим явно вызывающим поступком, Клисфен велел лишить наиболее почитаемого сикионского героя Адраста всех воздававшихся ему почестей и передать их его (по мифу) заклятому врагу Меланиппу культ которого специально с этой целью был перенесен в Сикион из Фив Беотийских. Не менее, а, может быть, даже и еще более известен своими сумасбродствами коринфский тиран Периандр, сын уже упоминавшегося Кипсела. По свидетельству все того же Геродота, он убил свою жену Мелиссу, а когда ее тень после смерти явилась тирану и посетовала, что терпит на том свете страшный холод, ибо Периандр не позаботился о том, чтобы сжечь вместе с покойницей ее погребальные одежды, он велел своим телохранителям собрать в храме Геры всех коринфских женщин, раздеть их там донага, а одежды их сжечь, после чего тень Мелиссы будто бы наконец успокоилась. Тот же Периандр готов был совершить другое еще более ужасное преступление, если бы не вмешалась судьба. По его приказанию, после того как коринфяне овладели непокорным островом Керкира (совр. Корфу) у входа в Адриатическое море, триста мальчиков из знатных керкирских семей были насильственно схвачены и отправлены морем в Малую Азию в дар лидийскому царю Алиатту, с тем чтобы он их оскопил и использовал в качестве евнухов в своих дворцовых гаремах. Однако по дороге эти несчастные были спасены от грозившей им страшной участи жителями о-ва Самоса. Но, пожалуй, всех остальных греческих тиранов далеко превзошел в своей садистской изобретательности тиран сицилийского города Акраганта Фаларид. Если верить чудовищной молве, он заключал своих жертв в чрево огромного бронзового быка. Затем под брюхом быка разводили большой костер и находившиеся внутри него люди погибали в страшных мучениях. При этом их вопли, вырываясь из глотки быка, превращались в страшный рев, услаждавший слух тирана.

Эти и другие сходные с ними приступы кровавого бешенства, придавшие слову «тирания» тот сугубо негативный смысл, которого первоначально оно, по-видимому, было лишено, могут быть поняты и как вспышки дикого, необузданного нрава узурпатора, сумевшего подчинить народ своей власти, но вместе с тем постоянно ощущавшего непрочность своего положения во главе государства, и просто как стремление любой ценой подавить и парализовать оппозиционные настроения среди граждан. Не исключено, однако, что в этих проявлениях тиранического произвола и насилия был заключен и элемент своего рода художественной стилизации. Поступая таким образом, тираны, возможно, сознательно подражали великим героям древности которые также не знали удержу в своих страстях и неистовстве и были способны в припадке безумия погубить своих собственных детей, как это сделал Геракл, или перебить ни в чем не повинные стада скота, подобно Аяксу Теламониду.

Как бы то ни было, всем своим поведением тиран стремился доказать, что благосклонные боги и судьба вознесли его так высоко над всеми остальными смертными, что он может совершенно не считаться с принятыми в обществе законами и обычаями и, по выражению Аристотеля, «жить в свое удовольствие». Почти безграничная свобода индивидуального самовыражения, присвоенная одним-единственным человеком, волею судеб оказавшимся на самой вершине государственной пирамиды, имела своей оборотной стороной бесправие массы граждан, составлявших ее основание, бесправие, заметим вдобавок, не только политическое, но и чисто человеческое. Аристотель в «Политике» приводит целый перечень мер, с помощью которых тираны обычно удерживают власть над своими подданными. В число этих мер он включает такие приемы, как «„подрезывать" всех чем-либо выдающихся людей, убирать прочь с дороги всех отличающихся свободным образом мыслей, не дозволять сисситий (т. е. совместных трапез. — Ю. А.), товарищества, воспитания и ничего другого, подобного этому, вообще остерегаться всего того, откуда возникает уверенность в себе и взаимное доверие, не позволять людям заводить школы или какие-нибудь другие собрания с образовательной целью, и вообще устраивать все так, чтобы все оставались по преимуществу незнакомыми друг с другом... Далее нужно, чтобы все люди, пребывающие в городе, постоянно были на виду и проводили свое время перед дверьми своих домов: тогда им очень трудно будет скрывать то, чем они занимаются, да и находясь постоянно на положении рабов они привыкнут быть смирными... Еще нужно стараться устроить дело так, чтобы не оставалось тайной ничто из того, о чем говорит или чем занимается каждый из подданных, держать соглядатаев вроде, например, бывших в Сиракузах „приводительниц" или тех же „подслущивателей", которых всякий раз подсылал Гиерон туда, где происходило какое-нибудь дружеское собрание или встреча; опасаясь таких людей, подданные отвыкают свободно обмеливаться мыслями, а если они и станут говорить свободно, то скрыть свои речи им труднее...».

Все эти скрупулезно подобранные философом «рецепты» упрочения и выживания тирании воссоздают столь хорошо знакомую многим из нас по совсем еще недавнему историческому опыту атмосферу тоталитарного, полицейского государства, в котором отдельно взятый индивид насильственно вырван из среды себе подобных, обречен на полную отчужденность и одиночество и в то же время как бы выставлен на всеобщее обозрение, чтобы ни одна деталь его поведения, ни одно сказанное им слово не ускользнуло от всевидящего ока тирана, наблюдающего за каждым через посредство своих осведомителей. равная цель этой системы тотальной слежки, так, как понимает ее Аристотель, заключается в том, чтобы выявлять и своевременно «подрезывать» всех, кто хоть сколько-нибудь возвышается над общим уровнем, склонен к свободомыслию и, следовательно, представляет собой особую опасность для власти тирана. Типичное для греческого полиса гармоническое равновесие интересов и волеизъявлений, более или менее равноправных человеческих личностей здесь резко нарушено в пользу одного-единственного человека, узурпировавшего как политические, так и человеческие права своих сограждан и превратившего все государство в своего рода придаток к своему непомерно разросшемуся «Я».

Если в тираническом государстве могущество и значимость отдельной, правда, одной-единственной личности намного превышали все допустимые, по греческим понятиям, нормы, то в Спарте они были ограничены и нивелированы так сильно, как, пожалуй, нигде больше в Греции. Спартанцы и сами всячески подчеркивали и пропагандировали свое неприятие тиранической формы правления. При их активном участии были ликвидированы в течение VI в. до н. э. почти все тиранические режимы, существовавшие в различных полисах как материковой, так и островной Греции, в том числе в Коринфе, Сикионе, Афинах, на Самосе и в других местах. Всевластию авторитарного правителя-тирана или деспота (в странах Востока) спартанцы обычно противопоставляли всевластие безличного, но от этого ничуть не менее могущественного закона. Этот излюбленный прием спартанской официозной пропаганды мы встречаем, например, у Геродота, в том месте его «Истории», где он передает, скорее всего, вымышленную беседу, будто бы происходившую в ставке персидского царя Ксеркса перед сражением при Фермопилах. Удивленный тем, что маленькое спартанское войско решилось противостоять его несметным полчищам, заняв Фермопильский проход, Ксеркс обращается за разъяснениями к своему главному «эксперту» по греческим делам спартанскому царю-изгнаннику Демарату, и тот объясняет надменному владыке персов, что за люди спартанцы: «Они свободны, но не во всех отношениях. Есть у них владыка (despothV) — это закон, которого они страшатся гораздо больше, чем твой народ тебя. Веление закона всегда одно и то же: закон запрещает в битве бежать перед любой военной силой врага, но велит, оставаясь в строю, одолеть или самим погибнуть».

В словах Демарата звучит нескрываемая гордость за свой народ и созданное им государство. Спартанцы свободны, ибо над ними нет никакого земного владыки — ни греческого тирана, ни восточного деспота. Тем не менее их свобода не абсолютна: они сами добровольно признают над собой власть некой духовной силы, не имеющей ни имени, ни зримого физического облика, которую они, несмотря на это, страшатся, по словам Демарата, намного больше, чем страшатся Ксеркса его бесчисленные подданные. В отличие от персидского царя, который вместе со всей своей армией, вельможами, телохранителями и палачами является по отношению к каждому из своих подданных силой внешней, спартанский «владыка — закон» находится внутри каждого спартанца, сросшись с самой его личностью, и именно поэтому его веления так непререкаемы, а сама мысль о возможности их нарушения кажется такой ужасной. По существу это то же самое чувство стыда одновременно и перед самим собой, и перед соплеменниками, которое руководило, как мы уже видели, поступками гомеровских геров.

Сама спартанская свобода была свободой особого рода. Спартанец сознавал себя свободным лишь в качестве гражданина свободного, т. е. никому не подвластного и к тому же самого могущественного в Греции полиса — Лакедемонского государства, и за эту свою свободу он готов был сражаться до последней капли крови, как сражались и погибли триста спартанских гоплитов в битве при Фермопилах. Свобода полноправного гражданина Спарты не была его личной, только ему принадлежащей свободой. Она принадлежала всем членам «общины равных» взятым во всей их совокупности. Правда, спартанцы ощущали себя свободными людьми не только перед лицом чужеземных владык, покушавшихся на их свободу, как это сделал тот же Ксеркс, а много позже македонские цари Филипп и Александр, но и перед лицом своих собственных рабов — илотов. Но это опять- таки была не персональная, а коллективная, корпоративная или сословная свобода, ибо илоты считались рабами всего спартанского государства и раздавались отдельным спартиатам как бы во временное пользование на условиях добросовестного выполнения этими последними их главного гражданского долга — исправного несения воинской службы. Спартанец, дрогнувший в бою и покинувший свое место в строю фаланги (боевого порядка тяжеловооруженной пехоты), лишался всех гражданских прав и привилегий и автоматически зачислялся в особую социальную категорию «дрогнувших» (tresanteV). Лучшим выходом для такого человека было искать добровольной смерти в новом сражении.

Подневольный труд порабощенных илотов, обрабатывавших земельные наделы спартанцев и пасших принадлежавший им скот, полностью освобождал граждан Спарты от необходимости физического труда. Более того, любые формы трудовой деятельности считались для них позорными и практически находились под запретом. Единственными видами труда, достойными настоящего спартиата, признавались труд воина, охотника или атлета. В этом смысле спартанцы были даже большими аристократами, чем гомеровские герои, ре чуравшиеся, по крайней мере, некоторых видов сельского труда а их свобода была, в понимании многих других греков, единственной формой свободы, вполне заслуживающей этого наименования.

И все же, будучи в теории едва ли не самыми свободными из всех греков, спартанцы на практике, как ни парадоксально это звучит, никогда не принадлежали самим себе и, с этой точки зрения, были совсем не свободными людьми. Так же как и их рабы-илоты, они считались собственностью государства, т. е. всего коллектива граждан, и не вольны были распорядиться своей собственной жизнью без его согласия. Этот основополагающий принцип спартанского права напоминал о себе буквально в первый же день появления на свет нового гражданина Спарты. Новорожденного принимали от матери не заботливые повитухи и нянюшки, а грубые и безжалостные ветераны, представлявшие в своем лице само спартанское государство в каждом из округов, на которые была поделена его территория. Они придирчиво осматривали младенца и, если находили у него какой-нибудь физический изъян или же просто признавали его слишком хилым и нежизнеспособным, тут же без лишних слов приговаривали его к смерти и отправляли к Апофетам. Так называлась расщелина в скале на одном из склонов горного хребта Тайгет, куда сбрасывали всех непригодных к ремеслу солдата, а, стало быть, и недостойных жизни детей мужского пола.

Но и те счастливцы, которым удавалось выдержать этот первой и самый страшный в их жизни «экзамен», оставались под неусыпным надзором государства с младенчества и до глубокой старости. Государство бдительно следило за неукоснительной строгостью воспитания мальчиков и подростков в так называемых «агелах» (букв. «стадах»). Основным предметом, составлявшим стержень спартанской педагогической доктрины, была великая наука выживания. Юных спартанцев приучали терпеть голод и лишения, добывать пропитание любыми способами, не брезгуя и воровством, стойко переносить побои и унижения. В них последовательно и систематично культивировали такие качества, отличающие настоящего спартанца от любого другого грека, как ловкость и изворотливость, нечувствительность к физической боли, безжалостность к людям и животным, умение обходиться минимумом жизненных средств, способность повиноваться старший по возрасту или по званию и самому повелевать другими. Время от времени строгие учителя (чаще всего опять-таки из числа старых и опытных солдат) устраивали для своих учеников испытания, проверяя, насколько успешно идет усвоение всех преподаваемых им «дисциплин». Для этого их стравливали друг с другом, устраивая массовые побоища подростков по принципу «стенка на стенку», в которых считались дозволенными любые приемы вплоть до разрывания рта или выдавливания глаз противника. С этой же целью подростков подвергали публичному бичеванию перед алтарем кровожадной богини Артемиды Орфии. По слухам некоторые из «экзаменующихся", не выдержав наносимых им ударов, испускали дух тут же на месте. go настоящим мужчиной и гражданином молодой спартанец призьшвался, лишь приняв участие в так называемых «криптиях» (от греч. kruptoV — «тайный», «секретный») — своеобразной охоте на люцей, во время которой юноши, вооруженные одними лишь короткими речами, выслеживали илотов и, нападая из засады, убивали самых крепких и сильных из них.

Но даже и взрослый, уже достигший призывного возраста и вступивший в брак спартанец все равно оставался на положении человека как бы несовершеннолетнего и не вполне правоспособного перед лицом своего собственного государства и выражающего его коллективную волю деспота-закона. Предоставив своим гражданам максимум свободного времени, избавив их от необходимости «в поте лица» добывать свой «хлеб насущный» и освободив от занятий торговлей, ремеслом и вообще, как говорили греки, «всяческой хрематистикой», т. е. добыванием денег и другого имущества, спартанский полис тут же подверг всю их жизнь строжайшей мелочной регламентации, заполнив ее множеством точных предписаний и запретов, в своей совокупности образующих свод так называемых «законов Ликурга» или «ликургов космос». В этом удивительном кодексе, напоминающем не то средневековый монастырский устав, не то устав внутренней службы в современной армейской казарме, было предусмотрено абсолютно все вплоть до ежедневного рациона питания гражданина и фасона его прически, бороды и усов. Сохраненное одним афинским комедиографом V в. до н. э. кредо «стопроцентного» спартанца заключало в себе всего три основных правила: «Посещать сисситии, брить усы и повиноваться законам». Под «законами» в данном случае подразумевается опять-таки не уголовный или гражданский кодекс и даже, по всей видимости, не спартанская конституция, которая вся уместилась в нескольких строчках одной лишь «Большой ретры», а именно свод жизненных правил и норм поведения, соблюдение которых считалось обязательным для каждого спартанца.

Эти правила известны нам сейчас лишь в самых общих чертах. В свое время они были собраны и записаны для потомства такими пылкими поклонниками спартанского образа жизни, как знаменитый афинский олигарх Критий, уже известный нам Ксенофонт и в гораздо более позднее время Плутарх, автор «Жизнеописания Ликурга». Благодаря этим и некоторым другим авторам мы можем представить себе, насколько унылой и однообразной была повседневная жизнь граждан Спарты, как мало было в ней самых простых житейских Радостей и развлечений и как много принудительного аскетизма, казарменной уравниловки и безжалостного подавления любых продлении человеческого своеобразия. Нормой и идеалом здесь считалось абсолютное единообразие быта. Любая экстравагантность в одежде и пище, домашней утвари и устройстве жилищ подвергалась суровому осуждению и даже гонениям. Во всей Греции стали «притчей во языцех» знаменитая черная похлебка — это «фирменное блюдо» спартанской кухни, трибон — спартанский плащ из грубой шерсти, спартанские дорожные сапоги на толстой войлочной или кожаной подошве, спартанские дома, выстроенные, как этого требовал один из «законов Ликурга», с помощью одного лишь топора и пилы без каких-либо иных инструментов, наконец, спартанские деньги — тяжелые железные прутья-оболы, вызывавшие у других греков лишь удивление и насмешки. Превратив свое государство в своеобразный заповедник или кунсткамеру, в которой они собрали множество всяких давно уже вышедших из употребления в других греческих полисах предметов старины и диковинных древних обычаев, спартанцы, по-видимому, вполне сознательно отгородились от всего внешнего мира своего рода «железным занавесом». Они и сами старались без особой надобности никуда не выезжать за пределы Лакедемона и к себе крайне неохотно пускали выходцев из других областей Греции. Даже на общегреческих Олимпийских играх, в учреждении которых, если верить легенде, участвовал их великий законодатель Ликург, они появлялись лишь в очень редких случаях. Таким образом, устроители «ликургова космоса» фактически свели на нет одно из самых важных завоеваний греческой цивилизации и вместе с тем фактор, сыгравший решающую роль в становлении греческого индивидуализма, — возможность свободного передвижения индивида из государства в государство, из страны в страну.

Законопослушание и дисциплина были так крепко вбиты в головы спартанцев, что они воспринимали как нечто вполне естественное и разумное вторжение закона и его блюстителей в, казалось бы, самые интимные и сокровенные сферы их частной жизни. По словам Плутарха, Ликург стремился вытравить из сердец граждан Спарты «пустую бабью ревность» и ради этого предоставил возможность «сообща заводить детей людям достойным». Далее следуют два примера такого рода сообщества. В одном случае старому мужу молодой жены было дозволено допускать к ней какого-нибудь молодого человека безупречной репутации, пользующегося безусловным доверием и любовью старца, с тем чтобы детей, родившихся от этого союза, он мог потом воспитать как своих собственных. В другом случае «человек порядочный» мог «убедить мужа понравившейся ему женщины, плодовитой и непременно благоразумной, уступить ему на время свои супружеские права на нее, «дабы породить хороших детей, единокровных (другим) хорошим детям». Плутарх ясно дает понять читателю, что в этих и других аналогичных ситуациях главной заинтересованной стороной было государство, контролировавшее и направлявшее процесс детопроизводства в масштабах всей гражданской общины. «Ведь Ликург, — утверждает он, — впервые признал, что дети принадлежат не их отцам, но всему государству, и именно поэтому хотел, чтобы граждане рождались не от кого придется, а (только) от лучших родителей». И тут же уже без всяких околичностей сравнивает этих образцовых производителей с припускными самцами, оплодотворяющими сук и кобыл по желанию их хозяев, которые, однако же, забывают о всех правилах евгеники, когда дело касается их собственных жен, и после расплачиваются за свое неразумие, воспитывая хилых и немощных детей, рожденных от них самих, а не от «порядочных молодых людей» со стороны, как это заведено в Спарте.

Человек, спроектировавший «ликургов космос» и на целый ряд веков вперед «просчитавший» всю внутреннюю жизнь спартанского государства, был наделен ясно различимыми задатками фанатичного и жестокого утописта-экспериментатора. Обуревавшая его душу сверхчеловеческая гордыня была на несколько порядков выше той мании величия, которой тешили себя самые самовлюбленные из греческих тиранов. Чисто по-человечески легко можно понять тщеславие Писистрата, проезжающего по улицам родного города в обществе красивой фигурантки, изображающей Афину, или роскошный жест Поликрата, бросающего в море драгоценный смарагдовый перстень, чтобы еще раз испытать столь расположенную к нему до сих пор судьбу. Между тираном и его подданными могла существовать хотя бы видимость человеческих отношений. Тиран мог бояться и ненавидеть свой народ, прятался от него за стенами акрополя и щитами своих наемников, но мог и отечески о нем заботиться, как позаботился, например, все тот же Писистрат, соорудивший на афинской Агоре великолепный мраморный фонтан Эннеакрунос, из которого жители города снабжались чистой проточной водой. Для Ликурга его сограждане были не более чем человеческим материалом, необходимым для реализации его великих проектов построения идеального государства. Из этой косной и почти неодушевленной материи он вознамерился создать новую, еще никогда не виданную породу людей, как скульптор лепит свои фигуры из глины или гипса. Все его так называемые «законы» были сплошным насилием над человеческой природой. В них все пронизано тем же духом фанатичной, почти безумной рассудочности, который через много столетий напомнит о себе в уставе кальвинистской республики Женевы, в распорядке жизни государства иезуитов в Парагвае, наконец, в советских декретах эпохи военного коммунизма.

Многие люди в Греции были убеждены в том, что грандиозный эксперимент спартанского законодателя увенчался блестящим успехом. И в этой убежденности были свои резоны. Введенное Ликургом гражданское единомыслие на несколько веков обеспечило Спарте почти абсолютную политическую стабильность, что было чрезвычайно редким явлением в крайне неустойчивом, постоянно меняющемся мире греческих полисов. По словам Фукидида, «государственное устройство Спарты оставалось неизменным на протяжении более четырех столетий, истекших до окончания этой (т. е. Пелопоннесской. — Ю. А) войны». Очень долго спартанское государство не знало таких общегреческих бед, как междоусобицы, перевороты захват власти тиранами. Внутриполитическая стабильность и царившая в Спарте железная казарменная дисциплина в свою очередь стали залогом ее из ряда вон выходящего военного могущества. Знаменитая спартанская фаланга была самым совершенным из всех созданных греками боевых механизмов. Долгое время она не знала себе равных на полях сражений и вполне заслуженно пользовалась славой непобедимой. Опираясь на свое военное превосходство над другими греческими полисами, Спарта стала признанным гегемоном Эллады и возглавила освободительную борьбу греков с полчищами персидского царя Ксеркса. Свое право на политическое лидерство она отстояла в затяжной и кровопролитной Пелопоннесской войне и сохраняла его вплоть до сокрушительного поражения в битве при Левктрах (371 г. до н. э.), нанесенного ее армии замечательным беотийским полководцем Эпаминондом. Без той маниакальной настойчивости, с которой Ликург добивался осуществления своей заветной мечты о превращении всего государства в единый военный лагерь и которую он сумел передать также своим преемникам и продолжателям, спартанцы едва ли смогли бы удерживать так долго свое господство над численно намного их превосходившими и, по выражению Ксенофонта, всегда готовыми «сожрать их живьем» илотами. Конечно, в созданной им системе террора и слежки за порабощенным населением страны случались отдельные сбои и даже катастрофы, вроде грандиозного восстания илотов в 464 г. до н. э. или III Мессенской войны. Но в целом она работала весьма эффективно.

Нельзя, наконец, не признать и того, что, по крайней мере, отчасти Ликургу удалось воплотить в жизнь, казалось бы, самую химерическую из своих идей и создать принципиально новую породу людей, в своей готовности пожертвовать всем во имя высших интересов государства и его священных законов доходивших иногда до полного самоотречения, граничившего с самоубийством. Прошедшие через горнило ликургова воспитания спартанцы, и в самом деле, резко отличались от всех других греков своими нравами, повадками, манерой одеваться, говорить, сражаться и т. д. Грубые и неотесаные, как настоящие солдаты, чуждые изысков культуры, не интересовавшиеся ни философией, ни риторикой, ни изящными искусствами и в большинстве своем, видимо, едва умевшие читать и писать, они выделялись на общем довольно пестром фоне греческого этноса своей несокрушимой, почти нечеловеческой силой духа, спокойствием и неустрашимостью. Время от времени появляющиеся на страницах сочинений греческих историков портреты спартанских военачальников и рядовых спартанцев вызывают невольные зрительные ассоциации с такими шедеврами греческой пластики, как Дорифор Поликлета или бронзовые статуи воинов из Риаче. Каждый из них как бы воплощал в себе всю духовную мощь и величие своего полиса. Поэтому достаточно было спартанцу Гилиппу с небольшим отрядом проникнуть в Сиракузы, обложенные с суши и с моря афинской армией и флотом, как гарнизон и жители города, совсем уж было приготовившиеся к капитуляции, воспрянули духом, с удвоенной энергией взялись за строительство оборонительных сооружений и в конце концов сумели добиться победы над сильным и опасным врагом. Так много значили в те времена в Греции военно-политический авторитет спартанцев и само их имя.

И все же в первоначальные расчеты спартанского законодателя, по-видимому, вкралась некая досадная ошибка, которая по истечении определенного историей срока и привела к гибели все задуманное им великое дело. Спарта так и не стала «тысячелетним рейхом», неким подобием египетского царства, самого долговечного из всех тоталитарных государств древности. Уже в первой половине IV в. до н. э. появились очевидные симптомы глубокого внутреннего кризиса и распада «ликургова космоса». Попытки его реставрации, предпринятые в следующем III столетии царями-реформаторами Агисом и Клеоменом, успеха не имели. Напрасными оказались все огромные жертвы, принесенные спартанцами на алтарь их неумолимого владыки и божества — закона: их добровольный отказ чуть ли не от всех земных радостей, их презрение к благам культуры и цивилизации, их упрямая самоизоляция и стойкая вражда к прогрессу в любых его формах.

Ошибка Ликурга, как и многих его последователей на стезе тоталитарной утопии, заключалась в недооценке силы человеческого в человеке и соответственно в неспособности полностью вытравить в его душе это «зловредное начало». Набиравший силу эллинский индивидуализм, судя по всему, успел глубоко укорениться в душах спартанцев еще до того, как великий законодатель взялся за свой нелегкий труд. К моменту его появления на исторической сцене они уже успели стать личностями. Именно поэтому Ликург так и не сумел превратить своих сограждан в некое подобие роботов- терминаторов, хотя, вероятно, и стремился к этому, ориентируясь на опыт восточных деспотий и, прежде всего, конечно, все того же Египта. Именно упорное сопротивление уже осознавшей свою само ценность человеческой личности нивелирующему «рубанку» коллективистской полисной морали выковало характеры таких незаурядных персонажей спартанской истории, как Клеомен I, Леонид, Павсаний Брасид, Лисандр и др. Но эта же борьба личности с коллективом за свою суверенность нередко уродовала души спартанцев, внося в них те черты двуличия, корыстолюбия, жестокости и вероломства, которые им часто ставили на вид другие греки, имевшие возможность наблюдать их вблизи, а не через «магический кристалл» так называемой «спартанской легенды». Известно, как легко забывали уже взрослые граждане Спарты, прошедшие полный курс муштры в агелах, все внушения своих строгих наставников, лишь только им удавалось вырваться на свободу из-под контроля домашней «полиции нравов», как дорожили они поэтому любой возможностью заграничных поездок. Спартанские военачальники, участвовавшие в дальних походах, нередко предавались самой безудержной роскоши, от которой они были полностью отлучены у себя дома, и не брезговали никакими средствами ради личной наживы. Уже известный нам Гилипп, победитель афинян в Сицилии, вскоре после триумфального возвращения на родину был обвинен в провозе и хранении иностранной валюты (один из его слуг донес, что он прячет незаконно ввезенные им в Спарту афинские серебряные драхмы в черепичной кровле своего дома) и приговорен к изгнанию. Спартанцы, как дети в школе или солдаты в казарме, соблюдали однажды внушенные им строгие правила порядка и дисциплины лишь до тех пор, пока, собранные в кучу, они оставались под бдительным надзором своих властей, которых они, по словам Ксенофонта, боялись и почитали гораздо больше, чем другие греки. Но стоило блюстителям закона скрыться за горизонтом, как тотчас же, предоставленные самим себе, они начинали «шалить и резвиться» каждый на свой лад.

Эта трещина в фундаменте ликургова строя дала о себе знать, как только ситуация внутри государства начала меняться под воздействием внешних причин. Спартанцев, как это не раз бывало в истории, погубила их же собственная победа, одержанная в войне с Афинской морской державой. Богатства, награбленные полководцами победоносной армии в боях и походах, широким потоком хлынули в Спарту и в считанные годы размыли устои спроектированной Ликургом «общины равных». После этого было достаточно одного лишь толчка, чтобы все это, казалось бы, так хорошо спланированное строение развалилось буквально на глазах у изумленной Греции. По свидетельству Плутарха, таким толчком стал закон о свободе дарения и завещания земельной собственности, внесенный в спартанское народное собрание неким Эпитадеем, по-видимому, где-то в начале IV в. до н. э. Как только земля в Спарте стала, как и повсюду в Греции, предметом купли-продажи, «джин» индивидуализма, загнанный было в кувшин великим законодателем, вновь вырвался на волю, и спартанцы, насильственно переселенные в «райские кущи» казарменного коммунизма, смогли вновь вернуться на землю.

Было бы неверно думать, что спартанская социально-политическая система представляла собой некое абсолютно инородное тело, так сказать, «осколок иных миров», случайно занесенный в мир греческих полисов. Скорее, напротив, в своей основе это государство было воплощением неких глубинных тенденций, заложенных в самой природе греческого полиса. В Спарте эти тенденции были лишь доведены до своего крайнего выражения, граничащего с безумием и абсурдом. Тем не менее и в Афинах, и во многих других греческих государствах нарастание уравнительных настроений среди массы граждан шло рука об руку с усилением демократии. Борьба с роскошью и иными житейскими излишествами началась еще во времена Солона, если не раньше. Продолжавшаяся на протяжении жизни нескольких поколений обработка общественного сознания в духе идеалов равенства и братства в конце концов принесла свои плоды. Греки классической эпохи, современники Перикла и Демосфена, в целом были намного умереннее в быту, чем их предки, жившие в VII—VI вв. до н. э. Они строже одевались, не носили длинных льняных хитонов, украшенных пестрыми узорами, которые были в моде в архаическое время. Греки-мужчины отказались от золотых украшений, не отпускали длинных волос и не заплетали их в косы, как это делали щеголи былых времен. Прекратилось безумное расточительство на похоронах. Слишком роскошная домашняя утварь, мебель, разукрашенная золотом и слоновой костью, ковры, художественные росписи на стенах воспринимались как проявления высокомерия и зазнайства. Людей, чересчур преданных роскоши и заботившихся о своем домашнем комфорте, общественное мнение решительно осуждало, сравнивая их с изнеженными восточными варварами: лидийцами, фригийцами, персами и др. Жилища афинян эпохи Перикла (а Афины этого времени, как было уже сказано, были самым богатым среди греческих государств) отличались чрезвычайной скромностью и, главное, были страшно однообразны. Никто не пытался превзойти соседей в красоте отделки стен, дверей или наличников на окнах. Напротив, каждый старался ничем не выделяться среди прочих граждан, опасаясь опять-таки обвинений в чрезмерной гордыне.

Все эти перемены в жизни греческого общества не могли ускользнуть от внимания такого наблюдательного историка своей эпохи, как Фукидид. Несколько беглых замечаний, сделанных им по этому поводу в так называемой «Археологии», заслуживают того, чтобы здесь специально на них остановиться. В понимании Фукидида, отказ от роскоши в быту означал, что греки наконец обособились от варваров (в особенности от варваров восточных) и стали настоящими эллинами. И первыми на этом пути, ведущем к подлинно эллинской полисной цивилизации, были спартанцы. По словам историка, «лакедемоняне первыми стали носить простую одежду нынешнего времени, и у них люди более состоятельные вели большей частью образ жизни одинаковый с простым народом». Другой факт, на который ссылается Фукидид в этой же связи, на первый взгляд, никак не связан с первым. Вот продолжение того же текста: «Лакедемоняне впервые ... ввели в обычай открыто обнажаться и натирать тело маслом делая телесные упражнения. В древности даже на Олимпийских состязаниях борцы выступали в набедренных повязках, и этот обычай носить пояса был оставлен лишь несколько лет назад. У некоторых варваров, особенно у азиатских, и теперь еще на состязаниях в кулачном бою и борьбе участники также выступают в поясах».

Итак, в понимании Фукидида, существуют два основных критерия, позволяющих отличить настоящего эллина от восточного варвара, например, лидийца или перса. Первый — подчеркнутая простота и скромность внешнего облика и, прежде всего, одежды, отсутствие золотых украшений, дорогих льняных тканей и т. п. предметов роскоши. Второй — странная не только для азиатских соседей греков, но и для нас, современных людей, манера раздеваться донага во время атлетических состязаний, выставляя напоказ именно те части тела, которые среди людей цивилизованных принято скрывать. В обоих случаях изобретателями и пропагандистами нового обычая оказываются спартанцы. Между двумя этими признаками истинного эллина, на первый взгляд, наугад выхваченными среди множества других характеризующих его особенностей образа жизни и поведения, несомненно, существовала глубокая внутренняя связь, ускользающая от нас, но, вероятно, очевидная для самого Фукидида. Оба они, хотя и с разных сторон, подводят нас все к той же важнейшей проблеме греческой истории — проблеме взаимоотношений индивида и полиса. Стандартизация быта и в том числе одежды, отказ от всякого рода излишеств и роскоши, которые в Спарте были доведены до полного единообразия всей массы граждан, знаменовали собой торжество принципов коллективистской, общинной морали над стихией индивидуализма. Что же касается всеобщего обнажения юношей и молодых мужчин, участвовавших в разного рода играх и состязаниях, то и здесь также коллектив полисной общины как бы демонстрировал свое абсолютное превосходство над личностью любого отдельно взятого гражданина и предъявлял свои права на обладание ею. У индивида не могло быть никаких тайн от своих сограждан, от всего государства. Перед ними он не вправе был скрывать даже и самые сокровенные, самые интимные места своего тела, тем паче что именно в них, согласно воззрениям древних, заключалась социально наиболее значимая часть человеческой личности, являющаяся гарантией постоянного обновления не только отдельной семьи или пода, но и всего полиса. Гражданская община могла потребовать от каждого молодого мужчины предъявления зримых вещественных доказательств не только его физической крепости и пригодности к военной службе, но и способности к продолжению рода. Нельзя, конечно, забывать о том, что этот античный нудизм был органически связан с греческой религией, и в частности, с культом героев как одной из главных ее форм, наконец, с сакрализованной атмосферой больших атлетических состязаний, имевших к этому культу самое непосредственное отношение. Но и вся греческая религия, и почитание героев в особенности, начиная, по крайней мере с VIII—VII вв. до н. э., были по преимуществу религией полиса. Следовательно, обнажение атлетов именно во время игр должно было лишь еще более подчеркивать общественную, можно даже сказать, политическую значимость этого акта.

Развивая далее эту мысль, можно было бы еще заметить, что вообще нагота молодого хорошо сложенного мужчины, юноши или девушки, в понимании греков, не заключала в себе ничего унизительного или постыдного. В этом отношении греческие представления о приличиях радикально отличались от представлений народов Древнего Востока, в особенности народов семитской группы. На Востоке публичное обнажение человека, будь то мужчина или женщина, безразлично, всегда считалось знаком либо величайшего бесстыдства, либо величайшего унижения. В древневосточном искусстве совершенно обнаженными обычно изображаются либо блудницы, либо захваченные в плен и убитые чужеземцы-варвары. В искусстве классической Греции, начиная уже с древнейшего геометрического периода, полная или частичная нагота является привилегией мифических и эпических героев, некоторых богов, например, Аполлона и даже Зевса и, наконец, явно подражающих им юношей-атлетов (знаменитая серия мраморных и бронзовых куросов архаического и раннеклассического времени, многочисленные рисунки на вазах и т. д.) Об идеале героической наготы в греческом искусстве хорошо сказал С. С. Аверинцев: «Прекрасная и спокойная „олимпийская" нагота, никогда не воспринимаемая как „нагота срама", как оголенность и беззащитность, великолепна постольку, поскольку это нагота свободного и полноправного человека, наперед огражденного от унижающей боли, от пытки... Древняя Греция сравнительно мало культивировала пафос инсигний и регалий, но зато она превратила само гармонически развитое тело полноправного гражданина, не оскверненного ни рабской пыткой, ни рабским трудом, в род инсигний и регалии, в знак общественного ранга. Гордость господ стала, как никогда, телесной, но через это телесность стала слишком публичной и зрелищной, чуть-чуть отвлеченной, духовно отчужденной от своего носителя в пользу гражданского коллектива. Она сделалась аристократической "калокагатией" и дожидалась лишь упадка социальной структуры лолиса, чтобы превратиться в „прекрасную форму"». Сам Сергей Сергеевич не скрывает, что ему гораздо ближе этой холодной эллинской телесности телесность древневосточная, прежде всего, библейская — этот, по его словам, «образ страждущего тела, терзаемого тела, в котором, однако, живет такая „кровная", "чревная", „сердечная теплота" интимности, которая чужда статуарно выставляю. щему себя напоказ телу эллинского атлета». Не будем спорить. Ведь вкусы у всех разные. Одни находят странную усладу, прислушиваясь к «вибрациям... нутра» человека, пригвожденного к кресту или заживо гниющего в струпьях проказы. Другие любуются совершенными формами бронзовых тел воинов из Риаче, прекрасных в своей почти божественной невозмутимости.

Аверинцев, безусловно, прав в том, что греческая монументальная скульптура эпохи расцвета была пронизана аристократическим духом (об этом обычно стыдливо умалчивают искусствоведы, воспевающие гуманизм античного искусства), что она, и в самом деле, была слишком уж приподнята над прозой жизни, отстранена от горестей и забот, волновавших простого человека. Прав он и в том, что «в рабовладельческом мире, где права полноправных были обусловлены чьим-то бесправием и телесное достоинство свободных обеспечивалось телесным унижением несвободных, блеск „олимпийской наготы" таил в себе некую неправду». По этому поводу, правда, можно было бы заметить, что своя неправда, свои иллюзии заключены практически в каждой высокой культуре, в том числе и в столь любезном сердцу Сергея Сергеевича ветхозаветном иудаизме и в тесно связанном с ним христианстве, что без определенной доли иллюзий или общественного самообмана никакая культура вообще существовать не может. Скульптуры богов и героев, украшавшие афинский Акрополь, Агору и прилегающие к ним улицы, в своей совокупности представляли как бы мраморно-бронзовую Спарту, возникшую в самом сердце демократических Афин. Положенный в основу законодательства Ликурга идеал абсолютного слияния человека и государства был воплощен в этих изваяниях как нельзя более ярко и наглядно. Вполне отвечали лаконским вкусам их отмеченная уже О. Шпенглером надличностность, их человеческое единообразие, их, если можно так выразиться, «мундирная» нагота.

Все это может показаться довольно странным, если вспомнить, что выступавший в роли идейного вдохновителя всей программы «монументальной пропаганды» в Афинах периода расцвета демократии Перикл был убежденным противником Спарты и немало способствовал развязыванию Пелопоннесской войны, конечной целью которой было ниспровержение спартанского могущества. На самом же деле ничего особенно удивительного здесь нет, ибо, как было уже замечено, «спартанский эксперимент» следовал общей логике развития греческого полиса. Спартанцы лишь пошли до конца там, где другие греки остановились на полпути. Поэтому при тщательном взвешивании некий остаточный лаконизм можно было бы обнаружить даже и в душе такого стойкого и последовательного демократа, как Перикл.

Тем не менее основная направленность внутренней политики Перикла и других вождей афинской демократии, конечно же, принципиально отличалась от тех целей, которые ставили перед собой «отцы-основатели» военно-полицейского режима в Спарте. В то время как эти последние стремились всеми правдами и неправдами втиснуть неподатливую человеческую природу в «прокрустово ложе» железной казарменной дисциплины и соответствующих ей бытовых и поведенческих стереотипов, первые смотрели на вещи гораздо более трезво и реалистично, понимая, что государство должно по возможности приспосабливаться к многообразию этой самой человеческой природы, а не насиловать ее во имя неких высших целей. Эта мысль своеобразным лейтмотивом проходит через знаменитую «Надгробную речь» Перикла на похоронах афинских воинов, павших в первый год Пелопоннесской войны. Эта речь дошла до нас в, видимо, достаточно произвольной передаче Фукидида, сохранившего, скорее всего, лишь самый общий ее настрой и некоторые основные идеи. Вот несколько характерных высказываний из нее: «В нашем государстве мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений:

мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады ... Между тем как наши противники при их способе воспитания стремятся с раннего детства жестокой дисциплиной закалить отвагу юношей, мы живем свободно, без такой суровости, и тем не менее ведем отважную борьбу с равным нам противником... Одни и те же люди у нас одновременно бывают заняты делами и частными, и общественными. Однако и остальные граждане, несмотря на то, что каждый занят своим ремеслом, также хорошо разбираются в политике. Ведь только мы одни признаем человека, не занимающегося общественной деятельностью, не благонамеренным гражданином, а бесполезным обывателем... Одним словом, я утверждаю, что город наш — школа всей Эллады, и полагаю, что каждый из нас сам по себе может с легкостью и изяществом проявить свою личность в самых различных жизненных условиях».

Как мы видим, Перикл или вещающий его устами Фукидид вовсе не отрицает приоритет государства перед личностью как целого перед частью. Служба на пользу государства или, что практически то же самое, общества является почетной обязанностью каждого гражданина. Смерть на поле боя во имя благополучия и процветания своего полиса поистине прекрасна. Именно этим афинские воины, павшие в боях со спартанцами и их союзниками, обеспечили себе бессмертную славу и вечную благодарность в сердцах своих сограждан. Но и правильно устроенное государство, каким, в понимании Перикла, как раз и является афинская демократия, также несет перед гражданином определенные обязательства. И главное из этих обязательств состоит в обеспечении личной свободы гражданина, что предполагает, в первую очередь, невмешательство властей в его частную жизнь. Каждый может делать, что хочет, сообразно со своими вкусами и склонностями, пока и поскольку его действия не вступают в прямое противоречие с жизненными интересами других граждан или с законами полиса. Именно в этой свободе и многообразии проявлений личных устремлений и дарований каждого гражданина Перикл, а вместе с ним, вероятно, и Фукидид, видит важнейший залог могущества и процветания всего афинского государства. Сформулированный таким образом принцип гармонической сбалансированности интересов личности и государства или личности и общества по праву может быть признан одним из главных завоеваний греческой демократии, заложенных в фундамент европейской цивилизации в том ее виде, в котором она продолжает существовать еще и в наше время. В этом смысле Афины были «школой» не только «всей Эллады», но и всей Европы.

Конечно, в своей речи, произнесенной в сугубо официальной обстановке и при большом стечении народа, Перикл, дабы не нарушать торжественность траурной церемонии, не мог, да, видимо, и не хотел говорить о многих вещах, одно упоминание о которых могло бы серьезно поколебать или даже совсем разрушить веру в безупречность столь превозносимого им демократического строя. Каждый, кто мало-мальски знаком с историей Греции в V—IV вв. до н. э., без особого труда выявит в тексте этого панегирика, по крайней мере, несколько таких «фигур умолчания». Ведь Перикл ни слова не сказал о том, что реально великим правом «жить как хочется» в Афинах в те времена пользовалось лишь незначительное меньшинство населения, составлявшее едва ли более 1/10 от его общей массы, что в замкнутый круг этих избранных счастливцев входили лишь полноправные граждане-мужчины, хотя даже и среди них было немало бедняков, которые едва сводили концы с концами и, конечно, не имели возможности «с легкостью и изяществом проявить свою личность в различных жизненных условиях». За пределами этого круга, если можно так выразиться, «демократической аристократии» оставались, прежде всего, члены семей правоспособных граждан — их жены, матери, сестры, дочери, а также рабы, считавшиеся домочадцами низшего разряда. Глубокая трещина, делившая афинское, как и все вообще греческое общество на две основных категории смертных существ: «людей» и «полулюдей», проходила, таким образом, через самую его «сердцевину», каковой с полным основанием может быть признана патриархальная моногамная семья или, говоря по-гречески, oikoV.

При всем своем европеизме, так резко выделяющем их среди других народов Древнего мира, в своей семейной жизни греки долгое время оставались типичными азиатами, твердо державшимися суровых правил патриархального домостроя и взиравшими на женщину сверху вниз, как на существо, по самой своей природе умственно неполноценное, неспособное управлять своими эмоциями и инстинктами и потому постоянно нуждающееся в мужской опеке. Как и в большинстве греческих государств, девушек в Афинах выдавали замуж очень рано, как правило, всего лишь 12—14-ти лет от роду» причем разница в возрасте между мужем и женой в 10—15 лет считалась нормальной. Таким образом, юная афинянка из-под власти отца сразу же переходила под власть мужа. Никто, разумеется, не спрашивал ее о ее чувствах. Древнее правило: «стерпится — слюбится» всегда оставалось незыблемым основанием супружеской жизни. И практически, и чисто юридически в женщине видели своего рода придаток к семейному имуществу. Недаром девушка-невеста, оставшаяся после смерти отца его единственной наследницей, называлась в Афинах «эпиклерой» — от греческого «klhroV» («земельный надел»). Даже овдовев, женщина не признавалась самостоятельным юридическим лицом и не могла обойтись без опекуна-мужчины, которым мог стать ее же собственный сын или другой родственник по мужу. Большую часть дня свободная афинянка из «хорошей семьи» проводила на женской половине дома — в так называемом «гинекее» (в богатых домах он обычно помещался на втором этаже), где ее не мог видеть никто, кроме ближайших родственниц и домашних рабынь. В круг ее каждодневных обязанностей входил надзор за работами по дому: стряпней, уборкой, прядением и ткачеством и т. д., и т. п., в которых она и сама по мере сил должна была участвовать. Геродот был страшно удивлен, когда увидел во время своей поездки в Египет мужчин, сидящих за ткацким станком, и женщин, торгующих съестными припасами на рынке. У него на родине все обстояло прямо противоположным образом. В Афинах порядочная женщина и, тем более, незамужняя девица никогда не выходили из дома без провожатых, которые могли бы уберечь их от нежелательных встреч и знакомств. Хотя греки и не додумались до того, чтобы прятать под чадрой лица своих жен и дочерей, считалось верхом неприличия, если женщина, находясь в каком- нибудь людном месте, например, в театре, пыталась привлечь к себе внимание посторонних мужчин и вступала с ними в беседу. Исключение в этом плане делалось только для гетер, служительниц Афродиты Всенародной, общение которых с представителями противоположного пола не было ограничено никакими правилами в силу самой специфики их профессии. Впрочем, даже и оставаясь в кругу семьи, свободная женщина должна была вести себя как можно более скромно и без особой надобности не открывать рта. Это общее убеждение всех греков-мужчин выразил великий трагический поэт Софокл, вложив в уста одного из своих героев известную поговорку: «Молчание украшает женщину».

Любопытно, что то же самое требование греки, сами отличавшиеся "чрезвычайной болтливостью, предъявляли и к своим рабам. Уже упоминавшийся прежде «Старый олигарх», сетуя на крайнюю распущенность афинских рабов, утверждал даже, что им «была предо. ставлена такая же свобода слова, как и свободным». Реальное положение вещей здесь явно сильно искажено и утрировано, что легко можно объяснить политической предубежденностью памфлетиста, ненавидевшего афинскую демократию и злорадно выставлявшего напоказ все ее подлинные и мнимые изъяны, хотя в сравнении с молчаливыми и не склонными к общению спартанскими илотами афинские рабы, и в самом деле, могли показаться чересчур разговорчивыми. Такой же злопыхательской гиперболой следует, повидимому, признать и другой пассаж того же сочинения, в котором автор обвиняет афинян в том, что они «позволяют рабам быть избалованными и некоторым вести роскошную жизнь», хотя соображение, которым подкрепляется эта мысль, звучит вполне реалистично: «Действительно, где морская держава, там рабы необходимо должны служить за деньги, чтобы мне получать оброк из того, что они будут зарабатывать, и необходимо там предоставлять им свободу...». Вероятно, сам воздух демократического государства и крупнейшего центра международной морской торговли, каким были Афины в V в. до н. э., способен был хотя бы немного смягчить участь этой самой бесправной и обездоленной части общества и сделать ее не столь беспросветно тягостной и однообразной, как жизнь рабов в большинстве греческих полисов.

Тем не менее и в Афинах рабство оставалось рабством, т. е. самой тяжелой и унизительной из всех форм угнетения человека человеком. Как и повсюду в Древнем мире, рабов в Афинах продавали и покупали на рынке. В случае открытого неповиновения их подвергали различным телесным наказаниям, морили голодом, отдавали на тяжелую работу в рудники или на мельницы. Беглых рабов клеймили каленым железом. За убийство раба его владелец не нес никакого наказания, хотя и должен был очиститься от пролитой им крови, соблюдая все подобающие в таких случаях религиозные ритуалы. По афинским законам у раба не могло быть ни семьи, ни лично ему принадлежащего имущества. Правда, раб, отпущенный своим хозяином на какой- нибудь отхожий промысел и живущий отдельно от него, мог скопить достаточно денег, чтобы со временем выкупиться на свободу. Однако при желании рабовладелец всегда мог наложить руку на этот его капитал и таким образом оставить при себе и раба, и заработанные им деньги.

Все только что сказанное о безрадостной жизни афинских женщин и рабов, а к ним можно было бы добавить еще и оседлых чужеземцев- метеков, и некоторые другие разновидности населения Афинского государства, не принадлежавшие к привилегированному кругу полноправных граждан, конечно, дает самые веские улики тем, кто готов обвинить афинян, как и всех вообще греков, в вопиющих нарушениях элементарных прав человека и тем самым поставить под сомнение или совершенно обесценить те достижения греческой демократии, о которых мы говорили до этого. Однако, как и всякий другой суд, суд истории должен по мере возможности учитывать все обстоятельства дела и избегать односторонних оценок. То, что с высоты правового сознания современного цивилизованного человека воспринимается как жестокая и несправедливая дискриминация широких слоев общества, выделенных из всей его массы либо по половым, либо по социальным или даже этническим признакам (ведь афинские рабы в большинстве своем были чужеземцами-варварами), то было очевидным прогрессом в той длившейся тысячелетиями ситуации тотального бесправия и подавления человеческой свободы, которой была вся история древности до возникновения первых греческих полисов. Вспомним, что среди всего многомиллионного населения Персидской державы лишь один человек был более или менее надежно защищен от насилия и произвола по отношению к его персоне, и этим человеком был сам «царь царей» или «владыка четырех стран света», как гордо именовали себя цари из династии Ахеменидов в своих указах и посланиях. Все остальные обитатели этого огромного государства — от последнего нищего до первого вельможи — никогда не были в полной мере застрахованы от покушений на их личную безопасность и имущество.

Конечно, и в странах Востока уделялось немало внимания вопросам поддержания законности и общественного порядка. Об этом свидетельствуют дошедшие до нас судебники (сборники законов), вавилонские, ассирийские, хеттские, персидские и всякие иные. Между греческим и восточным пониманием законности и права существовали, однако, по крайней мере два важных различия. Во-первых, закон на Востоке никогда не был тем универсальным регулятором всей общественной жизни и человеческого поведения, каким он был в греческих государствах. Закон и право действовали лишь в пределах некой ограниченной сферы. Вне этой сферы царили полнейшее беззаконие и произвол самодержавного деспота и его чиновников. Обычным явлением были, например, казни без суда и следствия, по одному лишь мановению пальца владыки или его доверенного лица, пытки и телесные наказания разной степени тяжести, конфискации имущества и т. п. Во-вторых, высшим источником любого права и любой законности на Востоке всегда считалась опять-таки царская воля, т. е. прихоть человека, никому не подотчетного в своих действиях и, как принято было думать, повинующегося лишь внушениям божества, с которым он находился в особенно близких, интимных отношениях. Являясь высшим гарантом справедливости, царь мог эту самую справедливость трактовать как ему заблагорассудится, а мог и вообще делать вид, что ее не существует.

По существу единственной по-настоящему свободной и правоспособной личностью в странах Древнего Востока всегда оставался обученный неограниченной властью глава государства. Все остальные считались его рабами, и поэтому их жизнь и личное достоинство ничего не значили в сравнении с бесценной жизнью владыки. Когда персидский царь Ксеркс возвращался со своей свитой в Малую Азию после поражения, нанесенного ему греками в битве при Саламине, его корабль попал в сильную бурю. Кормчий финикиец сказал царю, что его ждет неминуемая гибель, если судно не избавится от лишнего груза. Этим грузом оказались знатные персы, находившиеся на палубе корабля вместе с Ксерксом. Поняв, что их повелителю грозит страшная опасность, они один за другим стали бросаться в море и все погибли в его бушующих волнах, после чего царский корабль благополучно добрался до берега. Русский философ К. Леонтьев как-то заметил по этому поводу, что не только у спартанцев, но и у персов были свои Фермопилы. Поступок персидских вельмож представлялся ему актом высочайшего самопожертвования и свидетельством торжества монархической идеи. На самом же деле у спутников Ксеркса скорее всего, просто не было другого выбора: их владыка все равно отправил бы их за борт, если бы они не сделали это добровольно. В любом случае эта занятная история, о которой поведал миру великий рассказчик Геродот, лишний раз подтверждает ту уже давно известную истину, что права человека на Востоке всегда отступали на самый задний план, сталкиваясь с безусловно главенствующим правом государства, воплощенным в фигуре полубожественного деспота. На этом безотрадном фоне даже и те несколько десятков тысяч афинских граждан, которым законы их государства гарантировали абсолютную неприкосновенность их личности и имущества, свободу от любых притеснений, унижений и поборов, воспринимаются как некие провозвестники светлого будущего — эпохи торжества идеалов гуманизма хотя бы на части поверхности нашей многострадальной планеты.

Однако здесь нам придется сделать еще одну достаточно важную оговорку. Дело в том, что за свою свободу, как политическую, так и чисто человеческую (свободу в частной жизни), афинянам приходилось платить подчас весьма дорогой ценой. Открывая перед каждьм гражданином самый широкий спектр возможностей индивидуального самовыражения и самоутверждения, державный афинский демос оставлял за собой право верховного контроля за его жизнью и поведением вопреки той декларации прав и свобод личности, намеки на которую можно обнаружить в «Надгробной речи» Перикла. Правда, в отличие от Спарты этот контроль осуществлялся здесь не посредством мелочной опеки и регламентации свободного времени гражданина. Его главным орудием была в Афинах всесильная молва. Каждый человек, хоть чем-нибудь да выделявшийся среди своих сограждан, тотчас же становился объектом самого пристального и заинтересованного внимания и постоянно испытывал на себе давление общественного мнения, распространявшегося посредством толков и пересудов на улицах, на Агоре, в лавках и мастерских, в цирюльнях — словом, всюду, где собиралась толпа любителей совать свой нос в чужие дела. А таких в Афинах всегда было очень много. Но самая страшная участь ждала того, кому «посчастливилось» попасть на острие пера какого-нибудь профессионального острослова — сочинителя комедий. Такого человека безжалостно выволакивали на сцену афинского театра во время Великих Дионисий, Ленэй или какого-нибудь другого празднества, сопровождавшегося постановкой комедий, и выставляли на всеобщее поругание. Конечно, несчастный представал перед толпой гогочущих и улюлюкающих зрителей не своей собственной персоной. Его роль исполнял актер, иногда для большего сходства надевавший маску, которая в самом гротескном виде воспроизводила черты лица очередной жертвы. Но и этого было более чем достаточно для того, чтобы смешать человека с грязью и иногда на всю жизнь оставить на нем несмываемое клеймо позора. Страницы комедий Аристофана буквально наводнены именами сотен реально существовавших афинских граждан, о которых мы чаще всего почти ничего не знаем. Подобно гомеровским «малым воителям», они лишь на мгновение подымаются на «эшафот» театральных подмостков, чтобы тут же навсегда исчезнуть высмеянными и оплеванными, без всякой надежды на восстановление своего доброго имени.

Особенно тяжело приходилось, конечно, наиболее видным политическим деятелям из числа так называемых «демагогов». Постоянно находясь в самом центре общественного внимания, они были любимой, можно сказать, самой лакомой добычей афинских комедиографов. Не считаясь с чинами и званиями, с заслугами перед государством и высоким политическим авторитетом, комедия вторгалась в их личную жизнь с бесцеремонностью площадного шута и скандалиста, смаковала и выставляла на всеобщее обозрение самые интимные ее подробности, не брезговала и прямой клеветой, и грязными инсинуациями. Аристофан в «Ахарнянах», играючи, свел всю предысторию Пелопоннесской войны к довольно скандального свойства личным счетам Перикла с соседними Мегарами:

«Но вот в Мегарах, после игр и выпивки,
Симефу-девку молодежь похитила.
Тогда мегарцы, горем распаленные,
Похитили двух девок у Аспасии.
И тут война всегреческая вспыхнула,
Три потаскушки были ей причиною».

Защититься против таких обвинений было практически невозможно. Самое лучшее, что мог придумать всесильный демагог Клеон, чтобы расквитаться с тем же Аристофаном за злую карикатуру на него, потешавшую афинский народ в комедии «Всадники», — это подговорить каких-то «добрых молодцев» намять бока строптивому драматургу. Попытки борьбы властей с выпадами личного свойства на театральной сцене успеха не имели. Свобода публичных насмешек и издевательств над важными персонами, которой пользовались авторы комедий, считалась таким же завоеванием демократии, как и знаменитая исэгория — свобода слова в народном собрании, и попытки ее цензурного ограничения встречались с большим неодобрением. В афинском обществе V в. до н. э. она играла примерно такую же роль, как и свобода печати в современном демократическом обществе. В условиях совершенно исключительного для Древнего мира раскрепощения всех потенций и запросов человеческой личности она выполняла функции своеобразного регулятора ее поступков и на свой лад постоянно напоминала ей о том, что, несмотря ни на что, она, говоря словами Аристотеля, продолжает оставаться «животным политическим».

В Греции общественное мнение никогда не было четко отделено от воли гражданского коллектива полиса. Просто эта последняя была облечена в установленную конституционной процедурой форму и имела силу общеобязательного закона. Нередко одно незаметно переходило в другое, и афинский демос превращался в такого же тирана и душителя свободы личности, как спартанская коллегия эфоров, следившая за неукоснительной строгостью соблюдения гражданами законов Ликурга. Наиболее известным примером такого узаконенного произвола и попрания элементарных прав человека самым демократичным из всех греческих государств остается знаменитый остракизм или «суд черепков», честь изобретения которого приписывалась великому реформатору Клисфену. Пожалуй, даже стены Акрополя и колонны Парфенона не смогли воплотить столь «весомо, грубо, зримо» всю огромную и часто слепую и нерассуждающую мощь афинского народа, как эти скромные черепки битой посуды с выцарапанными на них именами великих государственных деятелей и военачальников, основателей афинского морского могущества: Фемистокла, Аристида, Кимона и др. Как известно, человек, собравший большинство голосов своих сограждан в результате процедуры остракизма, отправлялся в какое-то подобие почетного изгнания. На десять лет он покидал Афины, но при этом не лишался ни гражданских прав, ни имущества и по возвращении вновь становился полноправным афинским гражданином со всеми вытекающими последствиями. По мнению большинства историков, это была чисто профилактическая мера, имевшая своей целью предотвращение тирании: лица, приговоренные к изгнанию, считались наиболее вероятными претендентами на захват власти в государстве. С точки зрения современных правовых норм, такой способ предупреждения государственных переворотов, конечно, был бы признан вопиющим беззаконием.

В периоды политических кризисов, когда в государстве нагнеталась массовая истерия, искусно направляемая в нужное им русло вождями враждующих политических партий, и приступы бешенства, вообще свойственные афинскому народу, становились особенно частыми, права человека, декларированные в «Надгробной речи» Перикла, попирались особенно грубо и бесцеремонно. Баланс интересов государства и личности резко нарушался в пользу государства. В такие времена доведенный до исступления демос готов был поднять руку на одно из самых священных прав афинского гражданина — право собственности. В годы Пелопоннесской войны, а также и после ее окончания, когда государственная казна, опустошенная непосильным бременем военных расходов, не справлялась с выполнением одной из главных своих задач — подкармливанием массы нуждающихся граждан, которая опять-таки в прямой связи с бедствиями войны непрерывно росла, Афины захлестнула чудовищная вакханалия судебных процессов. Привлекались к суду, как правило, богатые и очень богатые люди из числа как граждан, так и метеков в большинстве своем по заведомо ложным обвинениям. Суд, однако, без особых колебаний, не утруждая себя тщательным разбором дела, чаще всего признавал иск справедливым, и дело кончалось обвинительным приговором. В результате обвиняемый лишался значительной части или даже всего своего состояния, которое изымалось у него в виде штрафа и поступало в казну. В первую очередь в таком исходе судебного процесса были заинтересованы сами судьи, заседавшие в афинском суде присяжных — знаменитой гелиэе. Всего их насчитывалось около 6000 человек. По большей части они рекрутировались из социальных низов, т. е. из числа людей, едва сводивших концы с концами. Так называемая «диета» — плата, которую они получали за каждое заседание, составляла во многих случаях едва ли не основную часть их дневного заработка, а то и весь этот заработок. Неудивительно, что речи обвинителей в гелиэе нередко заканчивались циничным призывом к судьям голосовать за обвинительный приговор, так как в противном случае у казны не будет денег, чтобы выплатить им причитающееся жалованье. Такой аргумент, разумеется, действовал безотказно.

Дела по особенно важным преступлениям, например, по обвинению в государственной измене (так называемая «ейсангелия») рассматривались уже не в суде присяжных, а в народном собрании, и в таких случаях в вынесении обвинительного приговора был заинтересован весь афинский демос или, по крайней мере, та его часть, которая участвовала в собрании и получала за это плату. Известны случаи, когда одного такого приговора оказывалось достаточно для того, чтобы покрыть весь бюджетный дефицит афинской государственной казны за год. В этой нездоровой атмосфере всеобщей подозрительности, недоверия и страха пышным цветом расцвела новая для Афин профессия доносчика и вымогателя или, как греки называли таких людей, сикофанта. Сикофанты шантажировали богатых людей, угрожая привлечь их к суду за какое-нибудь реальное или вымышленное преступление, и те вынуждены были или откупаться, или начинать заведомо проигрышное дело. Исход в обоих случаях был одинаково для них плачевным. Многие купцы, банкиры, землевладельцы были доведены таким образом до полного разорения. Многие бежали из Афин, спасая остатки своего состояния. По существу это была настоящая охота на богачей, дававшая выход самым низменным инстинктам толпы и, прежде всего, ее застарелой ненависти и вражде против каждого, кто живет лучше, чем она сама. Казалось, вернулись времена заклейменных Гесиодом «царей-Дароядцев». Только теперь верхи и низы общества поменялись ролями, и положение жертв судебного произвола стало намного хуже: если от гесиодовских неправедных судей можно было хоть с грехом пополам, но откупиться, то народный трибунал афинской гелиэи уже не довольствовался стрижкой своих овец, а снимал с них сразу всю шкуру. Таким образом, самая демократичная за всю историю Древнего мира система судопроизводства, в свое время созданная специально для того, чтобы с максимальной эффективностью защищать интересы отдельной личности и поддерживать доброе согласие между всеми индивидами, составляющими полис, теперь превратилась в некое подобие «адской машины», вполне способной взорвать полис изнутри.

Бывали случаи, хотя, надо признать, и не столь уж частые, когда гнев афинского народа обращался не против тех, кто жил лучше, чем он сам, а против тех, кто мыслил лучше, чем он, и раздражал его именно необычностью, нестандартностью своего мышления. Наиболее известное из таких «досадных недоразумений» в истории государства, всегда славившегося именно свободомыслием своих граждан, это, несомненно, печально знаменитый процесс Сократа. Сократ, безусловно, — одна из самых необычных и парадоксальных фигур в истории греческой философии. В самом деле, выходец из народа (сын скульптора Софрониска, по афинским понятиям, человека, добывающего себе пропитание грубым физическим трудом, и видимо, не особенно состоятельного), человек самых простых нравов (известна его привычка круглый год, в любую погоду ходить босиком в одном и том же ветхом гиматии), вечно нуждавшийся в деньгах, он тем не менее сумел стать духовным центром кружка афинских интеллектуалов, подлинных аристократов духа, среди которых немало было и аристократов по происхождению, молодых людей из самых знатных афинских семейств. Законопослушный гражданин, всегда честно выполнявший свои обязанности перед государством (в качестве гоплита участвовал в нескольких больших сражениях в годы Пелопоннесской войны, избирался членом совета пятисот — верховного правительственного учреждения афинской республики и даже был эпистатом — председателем народного собрания в тот злосчастный день, когда там разбиралось дело аргинусских стратегов) и до самого своего конца сохранивший эту верность своему полису и его законам (известно, что на уговоры друзей, пытавшихся склонить его к побегу из тюрьмы, в которую он был заточен в ожидании исполнения смертного приговора, он ответил решительным отказом, полагая, что должен подчиниться даже и несправедливому решению суда), он в то же время оставлял за собой право на полную, не сдерживаемую никакими законами и общественными установлениями свободу мысли и слова и в своих беседах с учениками и просто случайными встречными позволял себе самую дерзкую и беспощадную критику общепринятых представлений, моральных норм и идеалов, что в конце концов и привело его к трагически закончившемуся конфликту со своими согражданами.

В современной литературе о Сократе нередко проскальзывают недоуменные нотки: ну, в самом деле, чем так сильно мог досадить афинянам этот в общем такой безобидный и даже смешной человек, в другом месте и в других обстоятельствах, вероятно, снискавший бы «лавры» городского сумасшедшего или юродивого? Однако современники Сократа, не упуская случая позубоскалить по его адресу, как это сделал, например, Аристофан в своей комедии «Облака», видимо, все же воспринимали его достаточно серьезно, как вполне реальную угрозу тому, что составляло саму основу их благополучия и душевного покоя. Скорее всего, рядовых афинян раздражал даже не сам смысл сократовской диалектики, в котором они вряд ли могли по-настоящему разобраться, а ярко выраженная независимость его интеллектуальной позиции, его привычка все оспаривать и подвергать сомнению, наконец, его претензии на знание чего-то такого, чего, кроме него, никто больше не знает, лукаво прикрытые знаменитым афоризмом: «Я знай только то, что ничего не знаю». Во всем этом они видели проявление своего рода гордыни или того, что сами греки называли «ubriV», а общеизвестная экстравагантность босоногого мудреца могла восприниматься ими как нечто родственное экстравагантности тирана. Ведь и среди его друзей и учеников было, по крайней мере, несколько личностей определенно тиранического склада, принесших немало бед афинскому государству, как, например, прямо обвинявшийся в стремлении к тирании Алкивиад или глава олигархического правительства Тридцати Критий. Да и сам Сократ при всей простоте и демократичности своих манер и житейских привычек мог производить впечатление человека высокомерного, сверху вниз взирающего на простой народ. Чего стоит одна только его заключительная речь на суде, в которой он, явно желая подразнить судей, потребовал, чтобы вместо смертной казни его приговорили за его заслуги перед государством к пожизненному кормлению в пританее — честь, которой удостаивались только потомки тираноубийц и победители на Олимпийских играх?

Сам Сократ был твердо убежден в том, что ничего кроме пользы его настойчивые поиски истины принести родному полису не могут. Ведь конечной целью его бесед с учениками было решение коренных вопросов человеческого бытия, овладение высшими нравственными ценностями, через которые открывается путь к счастью. Разумеется, он никак не ожидал, что эти мирные раздумья будут кем-то восприняты как «подрывная пропаганда», направленная к ниспровержению полисных святынь и устоев общественной морали. Ведь по существу Сократ лишь вполне последовательно и логично использовал свои права свободного афинского гражданина, в число которых входило и декларированное Периклом право жить свободно, т. е. так, как хочется, а, стало быть, также свободно мыслить и говорить, что вздумается, если разговор происходил не в строго официальной обстановке народного собрания или совета. Опираясь на как будто бы общепризнанный, хотя нигде и не записанный принцип невмешательства государства в частную жизнь граждан, что, по-видимому, предполагало отказ от контроля над их мыслями, он попытался утвердить свой духовный суверенитет, свою интеллектуальную обособленность от остальной массы граждан, предвосхитив тем самым евангельскую заповедь: «Воздайте кесарю кесарево, а Божье Богу».

Однако афинская демократия при всей ее внутренней пластичности и динамизме, очевидных в сравнении хотя бы с той же Спартой, оказалась все же довольно жесткой конструкцией, явно не рассчитанной на такую безграничную свободу самовыражения личности. Когда обнаружилось, что некто по имени Сократ поет не в лад со всеми остальными и проповедует нечто, идущее вразрез с основными догмами полисной морали, афинский народ пришел в ярость. Обычные меры воздействия на чересчур строптивых индивидов вроде публичного шельмования на театральной сцене (в уже упомянутых «Облаках» Аристофана) успеха не имели. Старый философ упорно продолжал утверждать свое. Терпение афинян окончательно иссякло после страшной катастрофы, постигшей их государство на завершающем этапе Пелопоннесской войны. В накаленной атмосфере первых послевоенных лет среди отчаявшихся людей, только что переживших тяжелейшее национальное унижение и едва не лишившихся самого дорогого — своей свободы, мудрая ирония Сократа воспринималась как прямое издевательство, а его бескомпромиссная критика врожденных недугов демократического строя звучала как вызов, брошенный в лицо всему народу. Смертный приговор, вынесенный афинским судом присяжных весной 399 г. до н. э., поставил точку в этом затянувшемся споре. При этом своя правда, как ни парадоксально это звучит, была как на той, так и на другой стороне: демократическое государство во имя собственного самосохранения вынуждено было прибегнуть к самым решительным мерам, чтобы обуздать ставшее опасным для него свободомыслие отдельного индивида; индивид, чтобы оправдать свое высокое предназначение философа и просветителя, опять-таки вынужден был вступить в открытый конфликт со своим полисом, оставаясь при этом его искренним патриотом.

Процесс Сократа ясно показал, что всегда существовавшая в Афинах напряженность в отношениях между государством и личностью достигла своего предела. Заложенная в самое основание демократии сбалансированность их интересов была еще раз резко нарушена в пользу государства. И все же приговор, вынесенный Сократу афинскими присяжными, не стал судебным прецедентом. Практика преследования инакомыслящих в Афинах так и не стала системой, хотя отдельные эксцессы такого рода случались и до Сократа, и после него. Принцип невмешательства в частную жизнь и идеологической терпимости продолжал оставаться одним из определяющих принципов во внутренней политике демократического государства. И после смерти Сократа в Афинах жили и наставляли своих учеников философы самых различных толков и направлений, в том числе и крайне материалистических и даже атеистических (Антисфен, Эпикур и др.) Таким образом, несмотря на все пережитые ими бури и испытания, афиняне сумели провести свой государственный корабль по среднему пути между Сциллой тирании и Харибдой спартанской деспотии закона. Именно по этой причине их город стал той «школой Эллады», о которой говорил великий Перикл, стал подлинным центром притяжения, образцом и законодателем «высокой моды» для всех греческих мыслителей, ученых, художников и поэтов.